К этому времени у меня уже начинает рябить в глазах и шуметь в голове: чем ближе я к завершению, тем длиннее становятся мои дни. Примерно за две недели до конца я работаю по четырнадцать-шестнадцать часов в день. И вот наступает четверг (это всегда четверг — так рукопись попадает на стол к редактору в пятницу), я распечатываю всю книгу, словно зомби сажусь в свою машину и еду через город в Кинкос, откуда посылаю ФедЭксом манускрипт своему издателю.
Обычно коробка с ним весит около восьми фунтов и обходится в сто долларов за пересылку.
После того как мой редактор читает материал, мы встречаемся и обсуждаем, что получилось хорошо, а что можно сделать еще лучше. Мы также касаемся и того, что может стать излишним для читателя: сексуальные сцены или насилие. За что я люблю своего издателя, так это за то, что она позволяет мне оставаться верной тому, что я вижу, и никогда не руководит мной. Это сотрудничество с целью удостовериться, что то, что живет у меня в голове, находит свое воплощение в книге самым лучшим образом. И изменения, и дополнения повинуются лишь моим решениям.
После этой встречи, я возвращаюсь к работе над рукописью, уплотняя ее, подбирая более точные слова, усиливая по необходимости. К этому времени главы уже готовы, сцены расставлены в нужном порядке, кульминации и затишья нашли свои места, так что работа скорее представляет собой корректуру. Плюс работа с текстом. Я невероятно дотошная в плане слов и диалогов, поэтому пересматриваю каждую букву по сотне раз. И все равно текст кажется недостаточно хорошим.
Эта стадия, как правило, занимает шесть недель, и рукопись увеличивается с каждым удачным авторским шагом. Первый черновик занимает примерно пятьсот страниц (двенадцатым кеглем Times New Roman`а через двойной пробел). По каким-то странным причинам, я не могу писать Courier`ом, хотя именно им пользуются многие авторы, но этот шрифт искажает мой голос. К тому времени, когда я заканчиваю редактуру черновика, манускрипт вырастает до шестисот страниц.
После этого я совершаю очередное путешествие в Кинкос в четверг вечером, напоминающее «Ночь живых мертвецов». Обычно мы с редактором проходим только один круг редактуры, и не потому что я волшебный работник или гений, но потому, что я действительно критично отношусь к своей работе и успеваю выжить все соки из материала прежде, чем он ложиться на ее стол.
Затем за дело берется корректор. После того, как мой редактор еще раз прочитывает книгу и одобряет ее публикацию, рукопись уходит корректору, который проверяет ее на предмет пропущенных слов, грамматических ошибок, опечаток, логических и смысловых ошибок. Она также вносит типографские пометки, похожие на азбуку Морзе — точки и тире красным карандашом.
Должна признаться, корректировать мой текст — сомнительное удовольствие. В нем я использую огромное количество просторечий. Я просто думаю, что, так называемый, «всеобщий язык» интересней читателю, чем «правильный английский». Он экспрессивней и мощней. Я очень благодарна корректору, чьими услугами мы обычно пользуемся, за то, что она не пытается склонить мою голову перед «Чикагским стилистическим справочником» (библией словесной чистоты).
Когда возвращается откорректированный текст, я пролистываю манускрипт, отвечая на все вопросы, вынесенные на поля, отменяя или принимая сделанную правку, обращаясь к проблемам, которые возникали у нас с редактором во время первичной обработки. Обычно моя рукопись выходит довольно чистой, но я все равно умудряюсь найти в ней что-то, что мне не нравится. Вычитывать собственный текст — это как пытаться разгладить складки на одежде. Слова, которые не вписываются, выводят меня из себя, и мне приходится работать над ними до тех пор, пока шершавость не исчезает.
После того, как я отсылаю откорректированный манускрипт обратно, приходит время гранок. Гранки — это точные макеты книжных страниц. Откройте книгу на любом развороте — и справа, и слева вы увидите гранки. Я очень трепетно к этому отношусь, и мне все время хочется что-нибудь изменить. Серьезно, удовлетворить меня невозможно.
Вот так вот и происходит работа над книгой. Но, нужно сказать, что с Зейдистом было сложнее — были сцены, которые я не хотела ни писать, ни, тем более, редактировать. Даже при составлении этого сборника, ведь мне приходилось пролистывать другие книги, чтобы составить досье. Не могу я делать этого с Зедом.
Что довольно странно, учитывая, что из всех написанных мною мужчин, — он самый любимый. Нет никого, равного ему. Но многое в его истории расстраивает меня.
Какие сцены задели за живое? Они до сих пор яркими красками расписаны в моей голове, и мне даже не надо открывать «Пробужденного любовника», чтобы вспомнить их. Одна их самых тяжелых — момент, когда Зеда ведут в место, которое станет его темницей на следующие сто лет; его сопровождают охранники, которым он носил эль, будучи помощником на кухне. Его только что в первый раз изнасиловала Госпожа, он еще невинен, ему больно и страшно. Никто из мужчин не смотрит на него, не дотрагивается до него, никто не жалеет. Они видят в нем нечто нечистое, хотя он всего лишь жертва. Он идет один, плачет, остатки бальзама Госпожи все еще на его теле… Мое сердце просто разрывалось.
Это было просто ужасно.
Другая сцена, которая чуть не убила меня — это момент, когда Бэлла застает Зеда в душе: он трет запястья, пытаясь очиститься, отмыться, чтобы она могла выпить его кровь. Он сдирает с рук кожу, но, сколько бы мыла он не использовал, с какой силой не тер бы, все равно чувствует себя абсолютно грязным.